Інформація призначена тільки для фахівців сфери охорони здоров'я, осіб,
які мають вищу або середню спеціальну медичну освіту.

Підтвердіть, що Ви є фахівцем у сфері охорони здоров'я.



СІМЕЙНІ ЛІКАРІ ТА ТЕРАПЕВТИ

НЕВРОЛОГИ, НЕЙРОХІРУРГИ, ЛІКАРІ ЗАГАЛЬНОЇ ПРАКТИКИ, СІМЕЙНІ ЛІКАРІ

КАРДІОЛОГИ, СІМЕЙНІ ЛІКАРІ, РЕВМАТОЛОГИ, НЕВРОЛОГИ, ЕНДОКРИНОЛОГИ

СТОМАТОЛОГИ

ІНФЕКЦІОНІСТИ, СІМЕЙНІ ЛІКАРІ, ПЕДІАТРИ, ГАСТРОЕНТЕРОЛОГИ, ГЕПАТОЛОГИ

ТРАВМАТОЛОГИ

ОНКОЛОГИ, (ОНКО-ГЕМАТОЛОГИ, ХІМІОТЕРАПЕВТИ, МАМОЛОГИ, ОНКО-ХІРУРГИ)

ЕНДОКРИНОЛОГИ, СІМЕЙНІ ЛІКАРІ, ПЕДІАТРИ, КАРДІОЛОГИ ТА ІНШІ СПЕЦІАЛІСТИ

ПЕДІАТРИ ТА СІМЕЙНІ ЛІКАРІ

АНЕСТЕЗІОЛОГИ, ХІРУРГИ

"News of medicine and pharmacy" №12 (667), 2018

Back to issue

Портреты учителей


Summary

Читателям нашей газеты имя Иона Лазаревича Дегена запомнилось с первого знакомства с его публикациями. Редакционная почта свидетельствует: каждый новый рассказ ветерана привлекал внимание, оставлял радостное послевкусие от прикосновения к чему-то самому стóящему в этой жизни. Ежегодно на протяжении нескольких лет в двух, трех, а то и четырех номерах газеты появлялись яркие и запоминающиеся воспоминания думающего врача и отчаянной храбрости фронтовика.
В пятом номере за 2017 год в некрологе, посвященном памяти ветерана, читатели газеты узнали, что доктор наук И.Л. Деген — первопроходец в области применения магнитов при лечении ортопедических заболеваний. Что еще юношей за год службы командиром танка он вошел в десятку лучших советских танковых асов, его грудь украсили самые уважаемые боевые награды, в том числе высший польский орден. И еще о том, что Ион Деген — великий поэт, его стихи о войне Евгений Евтушенко включил в свою знаменитую антологию «Строфы ХХ века».
Большинство рассказов, написанных в последние годы, Ион Лазаревич впервые публиковал в нашей газете. А свою первую книгу, вышедшую чисто символическим тиражом в Тель-Авиве (1992 г.), автор назвал «Портреты учителей». Наверное, будет правильно в память этого человека-легенды предложить нашим читателям рассказы о людях, сыгравших не последнюю роль в жизни истинного врача Дегена.
И.Л. Деген поступил в Киевский мединститут в 1945 году. Но кафедры этого высшего учебного заведения располагались в разных концах города. Впрочем, как и сейчас. А передвигаться по городу инвалиду на костылях было весьма затруднительно. Пришлось перевестись в Черновицкий ­мединститут.
Передаем слово автору воспоминаний.

Продолжение. Начало в № 8, 2018

Василий Дмитриевич Чаклин

Москва. Директор Центрального института травматологии и ортопедии, председательствовавший на заседании ученого совета, предоставил слово председателю счетной комиссии.
Я догадывался, что все в порядке. Один из членов счетной комиссии, профессор, с которым меня познакомили в тот день и с которым я не успел даже словом перемолвиться, войдя в зал, подмигнул мне и показал большой палец. Но даже в розовых снах такое не могло мне присниться.
Все двадцать восемь членов ученого совета проголосовали «за».
Директор института подождал, пока утихнут аплодисменты, поздравил меня со степенью кандидата медицинских наук и продолжал:
— Вы первый инородец, который в нашем институте не получил ни единого «черного шара». Может быть, это начало доброй традиции.
Затем он обратился к моему десятилетнему сыну:
— Учись! Твой отец сегодня защитил докторскую диссертацию, чтобы получить степень кандидата. Желаю тебе все в жизни делать с таким запасом прочности.
С женой и сыном я стоял у председательского стола. Люди, которых я видел впервые, подходили пожать нам руки. Вдруг толпа почтительно расступилась и пропустила невысокого старика в просторном сером костюме. Я узнал его. Я видел его фотографии. Один из самых видных ортопедов-травматологов Союза, член-корреспондент Академии медицинских наук, профессор Чаклин. Он тепло пожал мою руку и сказал:
— Ну, спасибо, молодой человек.
Я скромно приподнял плечи. Но профессор Чаклин махнул рукой:
— Да нет, не за диссертацию. Ну, хорошая диссертация. Подумаешь, одной больше, одной меньше. Нет, молодой человек, спасибо за то, что вы не разучились сохранять благодарность своим учителям. Небось, понимали, что за высказанную вслух благодарность вам могут набросать «черных шаров». Спасибо за то, что благодарность учителю оказалась сильнее чувства страха за свое благополучие. Ох, и вредная она была старуха!
Профессора и научные сотрудники заулыбались. Понимали, профессор Чаклин имел в виду Анну Ефремовну Фрумину, умершую шесть лет назад.
Выступая с заключительным словом, я сказал, что глубоко сожалею о смерти моего учителя, что именно сейчас мне хотелось бы поблагодарить ее за школу — клиническую и научную, за стиль и отношение к работе врача.
Знал, что на эту аудиторию такая благодарность может произвести неприятное впечатление. В ЦИТО профессора Фрумину не любили. Не признавая авторитетов, она многим из здешних корифеев наступила на любимую мозоль. Даже кожей ощутил напряженное молчание аудитории, когда произносил слова благодарности моему учителю. Но я не мог поступить иначе.
И вот реакция одного из врагов покойной Анны Ефремовны, реакция такая неожиданная и приятная.
— И вам спасибо, Василий Дмитриевич.
— А мне-то за что?
— За то, что вы спасли мою жизнь.
— Разве мы с вами знакомы?
— Смотря как посмотреть. Я слышал, как начальник отделения назвала вас (по имени-отчеству) — Василий Дмитриевич. Я знал, что меня консультировал какой-то профессор Чаклин. Но только на последнем курсе института узнал, кто такой профессор Чаклин. Во всяком случае, если бы не назначенный вами пенициллин внутривенно, сегодня не было бы этой защиты и вообще меня бы не было. 
Чаклин посмотрел на меня с удивлением. Люди застыли в молчании. Жена тихо взяла меня под руку.
— Когда это было?
— В феврале или в марте 1945 года. У меня был сепсис. Я терял сознание, поэтому не уверен точно, когда именно.
— Где вы лежали?
— В Кирове.
Профессор Чаклин взволнованно сложил ладони.
— Танкист?
— Да.
— Офицерская палата на втором этаже?
Я кивнул головой.
— Раз, два… третья койка от двери?
— Да.
— Жив?
— Как видите.
— Не мо-жет быть! По-тря-са-ю-ще!
— Почему же вы назначили пенициллин, если не верили, что я выживу?
— Не знаю, хотя часто думал об этом.
Все, стоявшие рядом, кроме жены и сына, были врачами и, несомненно, понимали, о чем идет речь.
В феврале или в марте 1945 года врачи списали меня со счета. Сепсис. Проникающее ранение головы, открытый огнестрельный перелом верхней челюсти. Гной из раны на лице хлестал так, что через каждые три часа приходилось делать перевязки. Семь пулевых ранений рук. Четыре осколочных ранения ног. Собственно говоря, какое значение имел очаг сепсиса? Даже если бы существовал только один очаг, общее состояние стало таким, что у врачей не оставалось средств, чтобы вывести из него, ни надежды на то, что это возможно. Даже если бы такие средства существовали.
Случайно именно в ту пору из Свердловска в госпиталь приехал консультант, профессор Чаклин.
Обход остановился в ногах моей койки. Я был в сознании, но говорить не мог. Врачи, предполагая, что я не слышу, беседовали обо мне открытым текстом. Докладывала начальник отделения.
Профессор Чаклин долго рассматривал рентгенограммы и, наконец, сказал:
— Пенициллин внутривенно. Каждые три часа.
— Василий Дмитриевич, — возразила начальник отделения, — у нас столько раненых, нуждающихся в пенициллине. Где его возьмешь? А этот танкист, вы же видите, абсолютно безнадежен. Больше недели не протянет.
«Ах ты, старая дура, — подумал я, — да я тебя переживу». «Старой дуре» было тридцать шесть лет.
Профессор помолчал и настойчиво повторил:
— Запишите: пенициллин внутривенно, через каждые три часа.
Я впервые слышал слово «пенициллин». Потом мне объяснили, что это лекарство Советский Союз получал из Канады, что оно дороже золота, что дают его только тем очень тяжело раненным, у которых есть шансы выжить.
Вероятно, профессор Чаклин обнаружил у меня такие шансы, хотя весь персонал госпиталя, кстати, очень хорошо ко мне относившийся, считал, что консультант захотел продемонстрировать свою власть.
С начальником отделения, доброй и милой женщиной, мы потом сдружились. Она постоянно повторяла, что всю жизнь я должен молиться на профессора Чаклина.
И вот я увидел его. Тогда, когда он стоял у ног моей койки, я не мог его разглядеть сквозь почти закрытые опухшие веки. Да и повязка на лице мешала.
Снова услышал фамилию Чаклин, когда начал изучать ортопедию и травматологию на последнем курсе института. В ординатуре и позже его руководства стали моими настольными книгами. Помню фотографию в журнале «Ортопедия, травматология и протезирование», посвященном семидесятилетию большого врача и ученого. Для ортопеда в Советском Союзе имя Чаклина звучало так же, как имена Френкеля, Иоффе или Ландау для физика.
И вот сейчас он стоял передо мной, невысокий старик в просторном сером костюме.
— Не может быть! — повторил профессор Чаклин. — Сегодня же во время лекции я расскажу врачам об этом случае. Невероятно!
— Василий Дмитриевич, если вы не надеялись на то, что я выживу, почему вы назначили пенициллин?
— Не знаю. Что-то велело мне это сделать. Боже мой, как мы высокомерны и самоуверенны! — задумчиво произнес он.
С этого дня не прерывались дружеские отношения между профессором Чаклиным и его бывшим пациентом.
Василий Дмитриевич пригласил меня на свое восьмидесятилетие.
В ту пору я как раз привез в Москву докторскую диссертацию.
На торжественном заседании ученого совета, посвященном восьмидесятилетию, профессора Чаклина засыпали подарками. В ответной речи Василий Дмитриевич сказал, что моя докторская диссертация — лучший подарок, который он получил сегодня, в день своего рождения.
Профессор Чаклин внимательно следил за моими работами, испытывал отцовскую гордость за то, что я делаю.
Встреча с Василием Дмитриевичем Чаклиным случилась (именно случилась, произошла, а не состоялась) в ту пору, когда во мне непонятным, странным образом уже (или еще) уживались два взаимно исключающих друг друга мировоззрения, когда я мучительно пытался понять значение случайного и закономерного в судьбе индивидуума и общества.
Встреча случилась в ту пору, когда я уже прочно верил в то, что нам не дано знать точно даже положение электрона в атоме или место попадания его в мишень, что оно может быть определено только статистическим методом.
Случай. Даже пантеист Барух Спиноза (промывавшие мозги убеждали меня в том, что он атеист) считал случайное предопределенным, необходимым для существования. Меня убеждали в невозможности чудес. Чуду нет места в природе потому, что чудо — это событие, вероятность которого равна или приближается к нулю. С «чудом» познакомиться можно только в цирке. Но в таком «чуде» нет ничего трансцендентального. Это просто фокус иллюзиониста.
В пору, когда профессор Чаклин назначил мне пенициллин внутривенно, я еще не знал о нескольких невероятных событиях, одно за другим происшедших со мной в бою. Потом мне рассказали о них мои товарищи по батальону. Случайности? Одна за другой? В их числе — случайный приезд консультанта Чаклина из Свердловска в Киров именно в ту пору, когда я умирал.
Не слишком ли много случайных взаимосвязанных событий, чтобы любой человек, имеющий представление о статистике, посчитал такую взаимосвязь невероятной?
Василий Дмитриевич Чаклин не был моим непосредственным учителем. Но он преподал мне очень важный урок. Он заставил задуматься над случаями, которые мне неоднократно приходилось наблюдать в клинике, перед которыми отступала врачебная логика, перед которыми отступали знания и опыт. Которые, казалось, не укладывались в законы природы.
Василий Дмитриевич Чаклин научил меня в безнадежных случаях надеяться на Чудо.

Борис Самойлович Куценок и другие

По логике вещей следовало начать рассказ со встречи с Борисом Самойловичем Куценком. Но о какой логике можно говорить, когда вся эта история соткана из едва заметных паутинок, разделенных пространством и временем? Их переплетение вообще не поддается рациональному объяснению.
Поэтому я выпустил из рук вожжи и освободился от ограничений и дисциплины. Пусть рассказ течет, как ему заблагорассудится, отклоняется в пруды побочных ассоциаций и снова, когда пожелает, возвращается в свое русло. В августе 1946 года я попал в госпиталь по поводу ранений полуторалетней давности.
Увы, нельзя перехитрить природу. Я надеялся на то, что раны после досрочной выписки из госпиталя постепенно зарубцуются, и я таким образом выиграю год, хотя бы частично компенсирую потерю четырех лет на войне.
Я поступил в медицинский институт, проучился два семестра. И ничего не выиграл. Снова госпиталь. Кто знает, не лучше ли было долечиться сразу после ранения, а не делать сейчас такой болезненный перерыв в учении? Но так случилось, и ничего уже нельзя было переиграть.
Зато лежал я не в заштатном Кирове с деревянными тротуарами, куда в феврале 1945 года меня привезли с фронта, а в стольном граде Киеве, куда я приехал сам.
Койку слева от меня занимал Саша Радивилов, худой издерганный летчик, то ли штурмовик, то ли истребитель. Он постоянно бушевал, ругался со всеми, но главное — доводил сестер до слез оскорблениями и угрозами. Саша требовал морфий.
Пригвожденный вытяжением к кровати, я не мог делом выразить степень своего возмущения. Да и впитанный мною во время войны идиотский антагонизм между танкистами и летчиками сам по себе был в достаточной мере веским поводом для антипатии к соседу слева. К тому же у Саши не было ран. Целенькие руки и ноги без единой царапины. Какого же хрена он орет и требует морфий?
Я еще не знал, что оно такое — облитерирующий эндартериит, который, как рассказывал Саша, был у него следствием резкого переохлаждения не то в воздухе, не то на земле. Став врачом, я однажды встретил Сашу Радивилова — на костылях и на одной ноге. Он не мог пользоваться протезом из-за болей в культе. В ту пору я уже знал, почему он пристрастился к морфию.
Я ампутировал Саше вторую ногу, даже речи не могло быть о том, чтобы излечить его от наркомании. Его дневная потребность — восемьдесят кубических сантиметров однопроцентного раствора морфина в день — равнялась примерно полумесячной норме, выделяемой всему нашему отделению на шестьдесят пять коек.
В дни, когда Саша был моим соседом по палате, его доза наркотиков еще не достигала пяти кубиков. Саша побаивался меня, даже лежащего на вытяжении, поэтому свою нелюбовь к евреям он не облекал в крайние формы. Его постоянным оппонентом по еврейскому вопросу был другой мой сосед — Андрей Булгаков.
Андрей — тоже летчик, вернее, стрелок тяжелого бомбардировщика. Почему-то мое отношение к Андрею не накладывалось на фон традиционного антагонизма между танкистами и летчиками.
Пять из шести обитателей палаты попали сюда, уже успев отведать гражданской жизни. Андрей лежал непрерывно с декабря 1941 года.
Он выпрыгнул из горящего самолета, с высоты 4000 метров. Парашют не раскрылся. В течение бесконечных секунд, пока Андрей падал на белую землю, он сотни раз пережил свою гибель. Знал, что упадет на ноги, хотя какое это имело значение? Просто и об этом он успел подумать в последние, как он считал, секунды жизни. Но удар почему-то пришелся по спине. Еще несколько десятков метров, ломая замерзший кустарник, парень скользил на бешеной скорости, пропахал снег крутого откоса и замер на льду реки. Обруч невыносимой боли сковал поясницу и живот. Ног не чувствовал.
Его подобрали и отвезли в госпиталь. Перелом пяти позвонков и паралич нижних конечностей. Но выжил. Об этом случае писали все газеты.
В декабре 1941 года я лечился в госпитале после первого ранения. Там я прочитал об этом чуде, в которое трудно было поверить.
И вот спустя почти пять лет я лежу напротив человека, оставшегося в живых после падения с высоты 4000 метров. Живой, продолжает радоваться и страдать, любить и ненавидеть, любить и нуждаться в любви, даже если у него все еще парализованы ноги.
Андрей был влюблен в методистку, занимавшуюся с ним лечебной физкультурой. Хорошенькая, стройная, доброжелательная Зоя тратила на Андрея часы в палате и в своем кабинете. Она родилась быть медичкой. Даже ее забавная речь с легким польским акцентом успокаивала раненых.
Когда Андрей смотрел на нее, его глаза излучали нежность, которую, казалось, можно было собрать, подставив ладони. Андрей не получал от нее ни на йоту больше того, что остальные раненые.
Мне тоже хотелось любви. Мои однокурсницы любили меня как брата. И только. На что еще я мог рассчитывать, прыгая на костылях? Что же говорить об Андрее, который был почти на девять лет старше меня?
Открытое благородное лицо тридцатилетнего мужчины. Мягкие темно-русые волосы. Крепкое тело. Но только выше пояса.
Спустя десять лет мы случайно встретились в Киеве, на углу Пушкинской и Прорезной. Андрей шел, даже не прихрамывая. Женщины оглядывались на высокого красавца. Могли ли они знать, что его фиксированная стройная осанка — результат сращения тел пяти позвонков?
Я был рад услышать, что Андрей женат, что у него ребенок. Мы вспомнили госпиталь, раненых, персонал. С теплой иронией Андрей говорил о своей безнадежной любви. Даже не отреагировал, когда я сказал, что его бывшая пассия работает в нашем отделении.
Но это было потом. А тогда, осенью 1946 года, именно от Андрея я впервые услышал о Борисе Самойловиче Куценке. Доказывая Саше Радивилову, что евреи все-таки полезный народ, русак Андрей перечислил отличных врачей-евреев. Имя Бориса Самойловича вызвало возражение Саши:
— Он не еврей. Где ты видел еврея с фамилией Куценок?
Однажды сквозь распахнутые двери палаты я увидел в коридоре полного пожилого врача с крупным квадратным лицом, со спокойными мудрыми и грустными глазами. Он тяжело хромал, и я, еще не умеющий по характеру хромоты ставить диагноз, в данном случае не ошибся, посчитав, что хромота — результат полиомиелита. В шестом классе я был репетитором у мальчика с точно такой инвалидностью.
— Борис Самойлович! — окликнул его Андрей.
Доктор зашел в палату, поговорил с Булгаковым, затем повернулся ко мне и голосом, в котором явно были слышны еврейские нотки, сказал:
— Я слышал о вас. Ну что ж, редкий случай. Быть вам ортопедом-травматологом. Возможно, когда-нибудь будем работать вместе.
Борис Самойлович заведовал клиникой в институте туберкулеза. В нашем госпитале он консультировал раз в неделю. За все десять месяцев, проведенных в госпитале, я видел его не более пяти-шести раз.
На конференции по туберкулезу костей и суставов в институте туберкулеза в январе 1952 года я увидел Бориса Самойловича. С верхнего ряда амфитеатра я смотрел на него, сидевшего за столом президиума. Сомневался, помнит ли он меня. Но в перерыве Борис Самойлович поднялся ко мне, тепло пожал руку, поздравил с победой (именно так он назвал мое поступление в ординатуру) и сказал:
— Помните, в госпитале в разговоре с вами я предположил, что, возможно, мы будем работать вместе? Видите, вероятность увеличилась.
Дважды в месяц мы встречались с доцентом Куценком на заседаниях ортопедического общества. Я всегда сидел на одном и том же месте в последнем ряду. Борис Самойлович подходил ко мне перекинуться фразами. Мне было даже неловко, что пожилой человек — именно так воспринималась мною разница в двадцать лет — встает со своего места и подходит ко мне. Первым же я подойти к нему не смел, стал поджидать его в коридоре и вместе мы входили в конференц-зал.
Борис Самойлович защитил докторскую диссертацию, стал профессором. Летом 1952 года, закончив специализацию в клинике ортопедии и травматологии для взрослых, я перешел в детскую клинику, которой заведовала выдающийся ортопед, профессор Анна Ефремовна Фрумина. Ее правой руке — доценту Анне Яковлевне Равицкой — я сдал первый экзамен по детской ортопедии, врожденную кривошею. Вскоре узнал, что Анна Яковлевна — жена профессора Куценка.
С Анной Яковлевной Равицкой мы стали друзьями. Она рассказывала мне о своем сыне Якове, студенте-медике. Она делилась со мной своими радостями по поводу его успехов. И огорчениями, увы, неизбежными, когда у родителей и у детей различные представления о том, какая именно жена принесет сыну счастье.
С Анной Яковлевной мы чаще беседовали на общечеловеческие темы. С Борисом Самойловичем — о науке, о ее деятелях, об ортопедах.
По-настоящему мы сблизились с профессором Куценком во время совместной работы в детской костнотуберкулезной больнице. В течение полутора лет я имел возможность наблюдать за тем, как врачует Борис Самойлович.
Всегда ровный, спокойный, одинаково серьезно разговаривающий со взрослыми и с детьми. Без единого эмоционального взрыва. Казалось, он вообще лишен эмоций. Только рассудок. Но даже без проявлений внешней доброжелательности он всегда положительно влиял на своих пациентов. 
После смерти профессора Фруминой Куценки купили ее квартиру в «доме врача», кооперативном доме на Большой Житомирской улице. Каждый раз, приходя к Куценкам, я чувствовал в этой большой квартире присутствие моего учителя, покойной Анны Ефремовны.
Врач, пока он работает, никогда не перестает совершенствоваться. Не имеет права остановиться. Врача можно сравнить с фотоном. Его масса покоя равна нулю.
Центральная республиканская медицинская библиотека была моим родным домом. Я имел доступ к любой иностранной медицинской литературе.
Высшим форумом ортопедов всего мира являются конгрессы Международного общества хирургов ортопедов-травматологов (SIKOT), собирающиеся раз в три года. Содержание докладов на этих конгрессах, проходивших каждый раз в другой стране, можно было найти без особых затруднений в библиотеке. Но Девятый конгресс состоялся в Тель-Авиве. Поэтому материалов конгресса в Республиканской медицинской библиотеке не оказалось. Не было их и в Москве.
Однажды после заседания ортопедического общества мы медленно прогуливались с Борисом Самойловичем. Он пригласил меня зайти к нему. Разговаривая, я машинально скользил взглядом по знакомым корешкам книг на полках. И вдруг застыл… Не может быть! «Материалы Девятого конгресса Международной организации хирургов ортопедов-травматологов», Тель-Авив.
Я вскочил со стула, подошел к полке и достал драгоценную книгу.
— Борис Самойлович, откуда она у вас?
— Э… знаете ли… это… Я… Мне достали…
Я понял: вопросы следует прекратить. С огромным трудом убедил Бориса Самойловича расстаться с книгой на два дня.
Спустя много лет в незакрывающуюся дверь нашей квартиры безостановочно приходили люди проститься с семьей, уезжающей в Израиль. Пришел и Яша Куценок, сын Бориса Самойловича. Хотя доктора медицинских наук, ортопеда, сына двух выдающихся ортопедов уже следовало бы называть не Яшей, а Яковом Борисовичем.
— Ты, конечно, попрощаешься с отцом? — спросил Яша.
— Естественно. — При всей предотъездной занятости я не мог не зайти к Борису Самойловичу, старому малоподвижному человеку.
— После смерти Ани я тут совсем одинок. Что Яша? Оторванный лист. А в Израиле… Вы помните «Материалы Девятого конгресса...»? Они вышли в издательстве моей сестры. Моей любимой старшей сестры, которая заменила мне маму. Когда я заболел полиомиелитом, Браха носила меня на руках. Моя любимая сестра. Она — глава крупнейшего израильского издательства. Запишите ее телефон. Она может оказаться вам полезной. Боже мой, вы уезжаете в Израиль! Счастливейший человек. Все мои родные в Израиле.
Борис Самойлович рассказал мне, что Браха окончила экономический факультет Киевского университета, что в Палестину она приехала в 1921 году, но русский язык остался ее родным языком.
В 1921 году, приехав в нищую Палестину, она открыла русскую библиотеку в одной комнате небольшого здания вблизи гимназии «Герцлия» в Тель-Авиве.
Библиотека постепенно увеличивалась. Она уже не была одноязычной. Браха осторожно начала издавать ивритских поэтов и писателей. Бялик, Черняховский, Альтерман и другие представители интеллектуальной элиты стали ее друзьями. Издательство разрасталось. Сейчас она владела издательством, большим не только по израильским масштабам. Она издала «Еврейскую энциклопедию».
Мы познакомились со второй сестрой Бориса Самойловича, милой интеллигентной Ханой. Мы бываем у нее. Она приходит к нам. Порой, когда мы беседуем с ней о русской литературе, я забываю о том, что ей восемьдесят четыре года. С потрясающим юмором она рассказала о своем двухнедельном пребывании в Киеве задолго до шестидневной войны.
— Борис и Аня держали меня в глубоком подполье. Ни одна живая душа не должна была знать, что у них гостит сестра из Израиля. Однажды на улице нас увидела сотрудница Ани. Я была представлена как родственница из Рязани…
Продолжение следует 


Back to issue